Иногда няне думалось: я дрянь. Я — мерзкая тварь.
Потому что никогда не смогу полюбить сына, как отца.
Ходьбы до летнего домика, гордо именовавшегося дедовой усадьбой, было часа три. Забыв второпях позавтракать, мальчик успел проголодаться и ускорил шаг, едва по левую руку от стайки серебристых тополей мелькнула знакомая изгородь.
В воротах торчали двое стражников, скучно глядя перед собой.
Мальчик вновь замедлил ход и успел тайком порадоваться, что легко одет. Под льняной эксомидой трудно спрятать даже свирель. Будь на нем хотя бы плащ — не миновать обыска. Вспомнилось: когда он начинал сердиться и кричать о подлых скотах, недостойных касаться его пальцем, стражники превращали все в потеху. Хлопали по плечам, ягодицам, отпускали похабные шуточки; дергали за одежду, заворачивая подол на голову и мерзко хихикая, — нарочитая игра все равно оборачивалась обыском. Захоти он передать деду оружие или, например, яд...
Но зачем?
Вон, ковыряется в земле. Грядку окучивает гроза морей. Лысина издалека блестит, лишь за ушами сохранились редкие островки мутно-седых волос. Согнулся в три погибели, держится одной рукой за поясницу. Охает небось. Кряхтит. Рядом с мальчиком, у ноги, шевельнулась гора шерсти: увязавшаяся от дома собака тоже заметила старика. Но не издала ни звука.
— Тихо, Кошмар! Тихо!
Зря это я, подумал мальчик. Кошмар все равно был немым. Настоящее имя собаки — кажется. Аргус... или Аргос? — забылось со временем, и прилипла новая, данная злыми на язык хлебоедами кличка: Кошмар. Пес не обижался. Он вообще ни на что не обижался и никого не любил. Терпел: да. Как терпел обожание всего собачьего племени острова. Безухий и бесхвостый. Кошмар равнодушно смотрел красными, утонувшими в лохмах глазками, как огромный вожак-волкодав ползет к нему на брюхе, скуля и виляя метлой хвоста. Так же равнодушно пес слушал проклятья чужаков; их угрозы прибить собаку дротиком были для пса подобны мухам — назойливы, не более. И впрямь: трогать «дурную тварюку» опасались, довольствуясь бранью. Лишь однажды натравили привезенного с собой кобеля лаконской породы, натасканного для боев в загоне. Лаконец сошел с ума. Выл, прикипев к месту, потом вцепился в собственную лапу, начав ее упо-енно грызть. Пришлось добить копьем. Тогда запретили кормить безухого, опрокидывая миску в нужник, если мальчик таскал еду для папиного пса. Надеялись: сам сдох-Нет. Тщетно. К вечеру у хлебоедов глаза вылезли на лоб: тьма-тьмущая итакийских овчарок собралась к дому, неся в зубах кто косточку, кто задавленную белку, а кто и кусок парной баранины, явно краденой.
Кошмар принял подношения со свойственным ему равнодушием.
Он вообще все время валялся за воротами, неотрывно глядя на дорогу, ведущую в гавань, или сутками пропадал на Кораксовом утесе, рассматривая горизонт. Годы скользили мимо Кошмара, боясь тронуть застывшего в ожидании пса, и мальчик иногда размышлял о собачьем боге, потерявшем собственное божество. В такие минуты Телемах полагал, что собаки много лучше людей.
Вот мама, например, уже давно не ждет. И дедушка.
И он сам, Телемах, сын Одиссея.
Пес обогнал мальчика. Затрусил вперед, к дедушкиному огородику. Сегодня Кошмар впервые оставил свой наблюдательный пост, отправившись за Телемахом. Словно почуял знакомый запах. Правда, на полпути к старику пес рухнул на землю, начав ожесточенно скрестись за ухом.
Блохи докучали.
Мальчик прошел мимо стражников, с отвращением вдохнув перегар, кислый аромат чеснока и вонь потных тел. Хотелось побежать, но он нарочито двинулся с ленцой, презрительно оттопырив губу.
За спиной икнули.
Грязные твари.
— Радуйся, дедушка!
Обнимаясь с дедом, Телемах всякий раз вспоминал обиду, болезненную, как загноившаяся рана. В свои двадцать мальчик до сих пор не был пострижен во взрослые. Да, разумеется, для этого требовалось совершить настоящий взрослый поступок. Но поди соверши, если тебя заперли на козьем островке, среди насмешек и материнской опеки! В конце концов, можно было обойти дурацкое правило, поручив Телемаху убить дикого вепря, портящего посев, или прыгнуть в море.с Зуба Грайи... Ну хоть что-нибудь! Дед отшучивался, твердя стариковские глупости о детях, спешащих вырасти. Но обряд пострижения оставался недоступно-манящим. Ладно.
Сегодня особенный день.
И пусть только попробуют позже отказать юному герою в пострижении.
— Как дошел? — кряхтя, спросил Лаэрт. — Ты голодный?
Внук буркнул что-то, стесняясь признаться. Но слепому видно: лицо зажглось предвкушением трапезы. Конечно, голодный. В его годы принято забывать о завтраке. Чтобы за обедом наесться до отвала, до хруста за ушами. Кликнув рабыню-служанку и отправив Телемаха с ней, Лаэрт-Садовник долго смотрел вслед. После еды парень наверняка опять заведет разговор о пострижении. Надо заранее придумать, что ему ответить, на самом деле не отвечая ничего.
Хорошо, что он не понимает. Иначе было бы труднее.
Маленькой армии под названием «семья Одиссея» был нужен мальчик Телемах, а не юноша Телемах. Детская стрижка служила наследнику броней, медным панцирем, и временами дед радовался, что внуку отказано в наследственном безумии. Иначе вряд ли удалось бы удержать парня от совсем рискованных затей. Как не удалось удержать — сына. Согласись Лаэрт постричь внука во взрослые — сам того не понимая, Телемах вышел бы из-под семейной опеки, облеченный всеми обязанностями взрослого, и любой из проклятых заморышей мигом получил бы право по-взрослому оскорбиться выходками внука. Или сделать вид, будто оскорбился. Разумеется, потом нашлось бы много уважаемых людей, согласных очистить невольного убийцу от греха... А мальчика-наследника, будучи в его доме на правах гостя, трогать запретно. От такого не очищают даже в храмах.