Узнал в лицо.
Я действительно узнал ее в лицо. Не родину, нет. Сову, и оливу, и крепость. Синеглазая моя! Не видя меня, несущегося мимо, не слыша моих приветствий, ты стояла на вершине утеса (слабый ожог: помню! было! нет, опять...), и копье в твоей руке горело береговым огнем, одним из многих. Внизу, на мокрых камнях, суетились люди, бросая в костры заготовленный и укрытый под шкурами сушняк. Коршуном пав к дозорным, я пригляделся: Герейским спасительным мысом, с его безопасными бухточками, здесь и не пахло.
Рифы Кафереи.
Слюна пены на гибельных клыках.
«...Мой сын! Они убили моего сына! Наследника... Мальчик мой, когда все закончится, я принесу в жертву твоей тени сотню быков. Как сейчас приношу иную, тысячекратно прекраснейшую жертву. Ты выпьешь крови с медом и ячменной мукой, на миг обретая память, и узнаешь: отец — единственный, кто не предал тебя. Сотни, тысячи душ, скорбно бредущих во мглу Аида, расскажут тебе: как они тонули в водах твоей родины! Шли на дно! Захлебывались собственной подлостью! Мальчик мой... тебя забили камнями. Не дали вернуться. Я оплачу твои долги с лихвой...»
В медовой буре я встал под утесом, служившим опорой сове, и оливе, и крепости. Рядом с басилеем Навплием. Скрестив пухлые руки на груди, он кусал губы, заставляя ворочаться мокрые кольца бороды. Вода текла по плащу, блестела на кожаных башмаках. Позволяла плакать, не стыдясь своих слез.
А корабли шли на предательские огни, мечтая о спасении.
И когда в челюстях Каферейских рифов затрещала буковая обшивка, вскрикнули дубовые балки, и акация каркаса взмолилась о милости — словно леса Ахайи разом согнулись под гибельным ветром! — я отступил в тень. Одиссей, сын Лаэрта, ты по-человечески рассчитался с Паламедом Навплидом. Ты зажег сегодняшние огни мести. Ты бросил в воду несчастных гребцов, пленников и добычу, встав на пути к возвращению.
Смотри и не говори, что не видел.
Если кто и вернулся домой, так это война по-человечески.
Желток яйца, золото и мед Номоса сомкнулись вокруг меня. Последнее, что явилось вспышкой озарения: скала, голый человек, намертвообхватив руками спасительный камень, изрыгает богохульства и грозит кулаком небесам — пока скала не расщепляется под ударом копья совы, и оливы, и крепости, погребая дерзкого в объятиях пеннобрового бородача.
Аякс-Малый, сын Оилея Локрского, один из серебряных героев: прощай.
Очнулся в поту.
Впридачу жара стояла: хоть проси пощады. Солнце взбиралось в зенит, воздух плыл горячим зеркалом, и запах пустыни щекотал ноздри. Поднявшись, Одиссей побрел туда, где рощица раскидистых пальм обещала хоть какой-то намек на прохладу. Вокруг все было слегка желтоватым: песок, солнце, стволы пальм — но иначе, чем в видении.
Мой родной остров: Итака.
Я — Одиссей, сын Лаэрта-Садовника и Антиклеи, лучшей из матерей. Одиссей, внук Автолика Гермесида, по сей день щедро осыпанного хвалой и хулой, — и Ар-кесия-островитянина, забытого едва ли не сразу после его смерти. Пенелопы и отец Телемаха, преисполненный козней различных и мудрых советов. Герой Одиссей. Хитрец Одиссей. Я! Я...
Вспоминалось легко. Просто. Куда уж проще! Названия и имена сами ложились на язык. Проклятье! Почему, когда вернуться нет возможности, сразу становится ясно: куда и к кому возвращаться! Зато едва ты становишься волен в поступках, пусть даже не наяву, а во сне...
Призрак забытья шагал рядом, посмеиваясь. Хрустя в ушах праздником кораблекрушения.
— Вышел?
Вопрос был задан спокойно. Между прочим. Вместо «Радуйся!». Куда вышел? Откуда вышел? Неужели имелось в виду: вышел прогуляться?..
Круглолицый Далет сидел, прислонясь спиной к шершавому стволу пальмы. Еще секунду назад глаза его были плотно закрыты. И вот: живой, янтарный взгляд благожелательно скользит по рыжему скитальцу.
— В первый раз так всегда. Выпей водички, полежи в тенечке. Я думал, ты спасать его бросишься...
— Что?! — Одиссей резко шагнул к лотофагу. Захотелось взять за грудки, встряхнуть. — Кого спасать?!
Наверное, Далет ощутил порыв рыжего. Мигнул. Раз, другой. По-прежнему исполненный тихого покоя. Тряси, не тряси: без толку. Хоть принеси эксомиду, надень на него и разорви после в клочья. Разлапистая крона играла тенями на желтом, песчаном лице лотофага. Сколько же ему все-таки лет: тридцать пять? Сорок?
Полвека?!
— Богохульничка этого. Я, например, бросился. Дай, думаю, посмотрю: как дело обернется? Вытащил Аякси-ка на берег, откачал. Он еще потом басилейчика Эвбей-ского самолично прикончил. Собрал вокруг себя тех, кто выплыл, устроил битвочку. Назавтра объявил себя баси-лейчиком. А что? Народишко с радостью...
Манера лотофага все называть ласково-уменьшительно — басилейчик, битвочка, Аяксик — раздражала. Но иначе, чем должна была бы. Чувствовалось: просто Далет так разговаривает. Всегда. Меньше всего желая кого-либо обидеть. Вместо обиды Одиссея жгла острая досада на судьбу, лишившую итакийца дара понимать.
Вот и сейчас: не понимал.
Ни капельки.
— Жалко, Одиссеюшка, ты вышел... Снова это: «вышел»!
— ...Мы бы с тобой куда веселей волчок раскрутили. Небо с морем кубарем бы!..
Лотофаг мечтательно зажмурился. Облизал губы языком: узким, ярко-красным. Видимо, представлял: как он с Одиссеюшкой, да кубарем, да небо с морем! Представление выходило славным. По улыбке видать.
Рыжий огляделся.
Община лотофагов словно вымерла. Люди прятались в шалашах, в чахлом кустарнике на самой окраине, возле колодца. Спутники Одиссея тоже бежали солнца; часть ушла на берег — отдохнуть вблизи тенистых скал. Окунуться разок-другой. Но почему-то представлялось: они дремлют. Все. В шалашах, в тени, под скалами. И солнце шалит с их телами, вымазывая в желтке.