Волны ласково вылизывали измученный берег. Лишь самую малость не дотянувшись до корабельных бортов, спешили обратно. В воде плескались звезды. Позади затихал праздничный, пьяный лагерь. Одиссей брел вдоль Сигейской бухты: один. В сандалиях хлюпало, сырость крутила щиколотки, намекая на скользкое удовольствие судороги. Время от времени рыжий заходил в воду поглубже, до пояса, набирал полные ладони и плескал себе в лицо.
Щеки горели, будто у потерявшей невинность девицы.
А вот бок больше не болел. Совсем. Рана затянулась без следа. Белесый, еле заметный рубец — пустяки. И у Диомеда тоже. И у старшего Атрида... у младшего...
Ближе к мысу он остановился. Там, где притихший Скамандр вливался в море, смиряя бег речных коней в диком Посейдоновом табуне, сидела женщина. Рыжая. Зеленоглазая. Прямо на песке. Месяц, ухмыляясь застывшим оскалом безумца, вдруг позволил увидеть все до мельчайших подробностей. Да, женщина. Да, рыжая.
Да, звездная, слезная зелень взгляда.
«Пенелопа?..»
Обожгло; схлынуло. На вид женщине было около сорока, да и сходство с далекой женой, если приглядеться, выходило поверхностным. Случайным. Правда всегда острее и жестче; правда — нож. Особенно когда рядом с тайной плакальщицей рыжий увидел тень. Мужскую тень. С навсегда седыми висками.
— О, мой Патрокл! — слабый стон. «Не плачь...» — молчала тень.
— Я убил его, Патрокл! Я отдал его тело псам!.. «Не плачь, малыш...» — молчала тень.
— Нас похоронят вместе! О, мой Патрокл! Я велю им — вместе... под одним курганом...
«Не плачь, малыш. Не надо. Хорошо, пускай вместе...»
Не в силах оторваться от жуткой беседы слепого с немым, Одиссей прикипел к месту. Дрожь вошла в ноги. Мокрый подол хитона обвис свинцовым листом, взятым с ледника. Рядом молчал Старик, опираясь на копье. Лицо Старика было суровым; беспощадным оно было, это лицо. Как всегда, когда вечный спутник смотрел на неприкаянные души. А малыш Лигерон, морской оборотень, ничего не видя, не замечая, оплакивал погибшего возлюбленного. Навзрыд. У моря под небом — на земле.
Пока еще на земле.
— Оставь его, — сказали за спиной у Одиссея. Рыжий обернулся.
— Радуйся, Ангел, — ответил невпопад. Сегодня аэд-бродяга раздумал притворяться. Сгинул тощий балагур, язвительный насмешник, жертва взыскательных слушателей с большой дороги. Стройный юноша стоял перед Одиссеем, опершись на кадуцей со змеями, и трепет слюдяных крылышек осенял его сандалии.
— Мы похожи, — бросил рыжий, и опять невпопад.
— К сожалению, да, — кивнул Ангел.
— А почему не пришла она?
— Боится.
— Кого?
— Тебя. Говорит, ты станешь ругаться. Одиссей оглядел Ангела с головы до ног, и тот понял. Он ведь умел понимать. Дернул щекой:
— Ну, не только тебя. Еще отца боится. Все-таки молния...
— А ты?
— И я боюсь. Затем и пришел. Поговорить надо.
— О чем?
— О войне, — сказал Ангел. — О нашей с тобой войне. Давай-ка отойдем подальше...
Двусмысленность сказанного задрожала струной кифары. О нашей с тобой... о войне. Легкое движение жезла, и воздух пронизали стеклистые нити. Клубясь, сплетаясь, они звали, манили шагнуть туда, где нет войны, нашей, вашей, общей и ничьей, нет ночного одинокого плача, погребальных костров и Трои, которая подобна блуднице, открывшей свое лоно скопцу. Рыжий отвернулся, чувствуя, как в глазницах отвердевает знакомый, ледяной, любящий — змеиный! — взгляд Далеко Разящего:
— Нет. Тайные пути нужны, когда не любишь. Когда любишь, просто идешь. Здесь говорить будем.
— Ну давай хоть сядем!
— Садись, если хочешь. А я постою. Песок сырой... Звезды бились в волнах, словно рыбы на крючке.
Память ты, моя память!..
Есть места, куда легко возвращаться. Легко вспоминать. Как легко мне сейчас вернуться к нашему разговору с Ангелом. Приятно? радостно? — ничуть. Просто легко.
Стоит только смежить веки.
«Ты знаешь, что трупы противятся тлению?» — спросил он.
«Чьи трупы?»
Ангел укоризненно моргнул:
«Плохое время для шуток, рыжий. Ваши трупы. Тело убитого Патрокла. Тело убитого Гектора. Вокруг троянского лавагета воют псы. Их науськивали, пинали, но они отказываются терзать покойника».
«Собаки вообще умнее людей, — сказал я. — Знаешь, у меня был пес...»
«Перестань. Я пришел к тебе, как пришел бы к самому себе, будь у меня такая возможность. Вдобавок ты защищен клятвой Семьи. И последнее: не сумев понять, ты хотя бы будешь слушать».
Рядом одобрительно кивнул мой Старик.
"Там, на поле, — Ангел зачем-то уставился в небо, будто надеялся увидеть над головой отражение поля битвы, — ваши мертвые лежат, как живые. Вот-вот встанут.
Не все, далеко не все, но многие. Собрав вас здесь. Семья совершила большую глупость. Может быть, последнюю глупость. Таких, как мы, нельзя прижимать к стенке". «Таких, как вы?»
«Таких, как мы, — с нажимом повторил он. — Я с самого начала был против. Вот, посмотри... у тебя есть нож?»
«Я давно перестал быть маленьким, Ангел. Я вырос. У меня есть нож».
Взяв протянутый нож, он властно сжал мое запястье.
Я ждал.
«Смотри, рыжий...»
Острие кольнуло в ладонь. Больно не было. Совсем. Бросив кадуцей на песок (обиженное шипение змей...), Ангел рассеянно ткнул ножом себя. Тоже в ладонь, в мясистую часть под большим пальцем. Мы стояли друг напротив друга, держа на ладонях по капле крови. Серебряный слиток — у меня. Алый лепесток шиповника — у него. И темнота не была помехой для зрения.
Я чувствовал, как мне становится скучно.
«Вы мечете утесы, пылаете огнем и сражаете врагов сотнями. — Ангел сжал кулак: тесно-тесно. До костяной белизны. — Становитесь нетленными. Ваши крики сотрясают землю. Я испугался еще тогда, в Авлиде, когда вы закинули эту дуру на край света».