Приказав стеречь пленных, я направился к шатру
Агамемнона.
Спасибо тебе, Паламед, за этот урок. За последний твой урок.
— Теперь ты будешь меня ненавидеть?
— Нет. Я буду тебя любить. Как раньше. Я умею только любить.
— Наверное, ты действительно сумасшедший...
Наверное. Я не держу на тебя зла, я люблю тебя, мой шурин: ты показал мне, что и как надо делать, если действительно хочешь вернуться. По-настоящему. Спасибо тебе. Я — хороший ученик, я отплачу учителю по достоинству: его же золотом. Будь хитрее хитрого, будь подлее подлого, обрати ловушку против ловца — только тогда сможешь победить: подло и грязно.
По-человечески.
...Начинать надо — с себя. Ты начал, эвбеец. Ты показал свои новые зубы — теперь мой черед.
Я встретил их на полпути. Словно домой вернулся, на Итаку, когда они ждали меня, безумца, внизу: оба Атри-да, притвора Нестор... зато Аяксов тогда не было и микенских гвардейцев.
И Паламед сейчас не держал в руках моего сына.
— Горе, ванакт! — кричу издалека, вместо исконного пожелания радоваться. — Горе! Измена в лагере!
Нет, любимый шурин. Я не дам тебе вставить ни словечка. Дергайся, разевай рот выброшенной на берег рыбиной...
— Верный Паламед уже сообщил нам об измене! — Сквозь высокомерие в голосе Агамемнона пробивается растерянность. Лицо микенского ванакта — золотая маска с прорезями для глаз. Маска бросает масляные блики в отсветах факелов, и кажется: она шевелит губами. Но это только иллюзия. В Микенах такие маски кладут на лица умерших правителей, прежде чем отправить тело на погребальный костер. Ты уже умер, Агамемнон? Это твоя тень говорит со мной?
Но даже если ты — всего лишь тень ванакта, я отвечу тебе.
— Проклятый Парис тоже приезжал гостем, а не вором! Скорее, вожди! Скорее! И мой шурин срывается:
— Не верьте лгуну! Он заманивает вас в ловушку! Лучше спросите его о фракийцах, о троянском золоте — я видел, я все видел!
...начинать — с себя.
Ты кричишь, мой любимый шурин. Ты гневаешься, значит, ты не прав. Я ведь еще не назвал твоего имени, а ты уже кричишь, хрипишь, брызжешь слюной. Смотри: ты теряешь лицо. Мало-помалу исчезают губы, нос, брови, глаза — словно морская волна, накат за накатом, стирает с прибрежного песка детский рисунок. Я люблю тебя, Паламед, человек без лица. Я забираю твое лицо, забираю и делаю своим, а тебе суждено безликим сойти в Аид.
Видишь, какой бывает настоящая любовь? Тебе бы моего сына на руки, Паламед. И обнаженный меч. Кровь бьется в висках. Или это взахлеб смеется дитя у предела?..
— Кто громче всех кричит: «Держите вора!»? — ни к кому не обращаясь, кашляет в бороду Нестор. И добавляет равнодушно: — Неужели богоравный ванакт Агамемнон страшится пройти лишнюю стадию? По собственному лагерю?!
Память ты, моя память...
Нестор Пилосский, седой лжестарик. Он поседел в ранней юности, узнав об истреблении всей своей семьи Гераклом. И занял опустевший трон Пилоса, первым делом воздвигнув храм Гераклу Мстящему; занял надолго. Многие из нас годились Нестору в сыновья; двадцатилетние — сорокалетнему. Почему бы и нет? В конце концов, большинство из нас погибло, как и сыновья этого седого, вечно кашляющего, согбенного и до сих пор живого пилосца. Я помню, он всегда старался не подходить близко к малышу Лигерону. На площади собраний, во время совета, в бою, в шатре — чем дальше, тем лучше. Умница: если твой родной брат был таким же морским оборотнем, как Не-Вскормленный-Грудыо, а Гераклы редко оказываются под рукой в нужный момент...
Что ж, у каждой лепешки — свои зубы.
Главное — вернуться.
— Этих фракийцев схватили мои люди. Один погиб при сопротивлении. Начальник моей охраны Клеад ранен... Меня слушают. Внимают каждому слову. Я не есть все, но я есть во всем... во всех.
— Вот это нашли у лазутчиков. — Срываю завязки с кожаного мешочка. Золотой дождь, весело звеня, сыплется под ноги собравшимся. Смешно: хеттийские шекели, те самые «деньги», которые якобы придумал эвбеец. — Паламед обвинил меня в измене. Это худшее оскорбление, какое я знаю. Поэтому по праву оскорбленного я прошу у тебя, Атрид Агамемнон, дозволения задавать вопросы. Если ты сочтешь, что я спрашиваю не о том и не так, — можешь прервать меня в любое мгновение. Польщенный Агамемнон благосклонно кивает:
— Я дозволяю. Одиссей. Спрашивай. А мы послушаем.
— Ты. Да, ты, раскрашенный! Отвечай: кто послал вас сюда? Кто дал вам золото?
Лук и жизнь — одно. Два пузыря в кипятке — одно. Два Номоса — одно.
— Паламеда.
Дружный, изумленный вздох за спиной,
— Ты уверен? Ты знаешь его в лицо? Здесь ли он?
— Да-да-да!
— Если здесь — покажи!
Нет, я не заставляю фракийца лгать. Я даже не заставляю его говорить правду: он говорит ее сам, как если бы рассказывал все самому себе. Или мне. Для него больше нет разницы.
— Паламеда! Да-да-да! — лазутчик обеими связанными руками указывает на эвбейца, невольно отступающего назад.
— Зачем он послал вас ко мне?
— Наша давай-давай хитромудрыя Диссей золото! Говори про страшный Не-Ел-Сиська! Долго-долго говори! Паламеда к Агамем-ванака бегом беги, кричи: измена!
— Ложь! Он подкупил их!.. Он давно меня ненавидит, он...
Ничего подобного. Я люблю тебя, мой шурин. Я не умею ненавидеть.
— Замолчи, Паламед. Я сам их спрошу. На фракийцев надвигается золотая маска мертвеца. В прорезях глазниц полощутся отсветы огней Эреба.
— Отвечай, червь: Одиссей поддался на ваши уговоры?
— Нет-нет-нет, отец-ванака! Он велеть гадюка Клеад: бей в ухо! Вяжи!
— Я еще раз спрашиваю у всех, — Агамемнон обводит фракийцев грозным взглядом. — Говорите правду! Кто послал вас к Одиссею и дал золото? Паламед?!