С севера тоже особо не развернешься: холмы. Умный город Троя. Как на ладони, а кулак сожмешь — вопьется ядовитой занозой. Вот оно, раздолье для толпы героев! Приманка для серебряного ихора в алой крови. Меч из ножен — и вперед, только вперед, на стены! Сам Зевс меня не остановит!..
— ...Герой Капаней из Аргоса так и сделал. Ого-го, и на стенку...
— Ну и как?
— Похоронили героя Капанея...
Да, дядя Алким. Я вижу. Знаешь, это работа для нас — научить героев воевать по-человечески. Спросишь: «Почему?» Не спросишь? И правильно сделаешь. Потому что больше некому. Потому что работа — грязная.
Потому что им все равно, а мне надо вернуться.
Меня ждут.
Есть страшное чудовище, Ахилл, -
Жестокое Забвенье. Собирает
Все подвиги в суму седое Время,
Чтоб их бросать в прожорливую пасть...
В. Шекспир, «Троил и Крессида», монолог Одиссея
У одного из костров бродячий аэд вовсю потешал собравшийся народ. Глумился над ротозеями-троянцами, похабничал:
...жены ни одной между тем не найдя,
Приам сокрушался, стеная.
А жены, за стражами спящими бдя,
Бежали в лесок, мокрый после дождя,
Где их уже ждали данаи...
Воины ржали молодыми жеребцами, напрочь позабыв, у кого на самом деле увели жену и из-за чего все они собрались под этими стенами.
Одиссей присел на огрызок бревна. Перед глазами маячила тощая спина Ангела: бугры позвонков выпирали рыбьей хребтиной. Вернулся, никуда не делся. И даже песню новую состряпал — знает, что мужикам после боя по вкусу... Интересно, а где сейчас Протесилай? Даже самому себе рыжий боялся признаться: судьба воскресшего филакийца здесь ни при чем. Если хорошенько попросить (умолить?! пасть в ноги?! назвать прадедом?!) Ангела, то, может быть, удастся переслать весточку ей: приходи, пожалуйста... мне плохо без тебя, крепость, сова и олива! — приходи...
Аэд грянул завершающий припев, роскошно обыграв созвучие «Приам-приап». И под восторженные клики удалился, прихватив честно заработанную баранью ляжку. Как ни странно, никто из слушателей не пытался удержать его, требуя песен.
— Эй, Ангел! — Рыжий шагнул следом.
Аэд дернулся, словно от толчка в спину. Медленно повернулся: волчьей повадкой, всем телом. Никогда раньше Одиссей не видел Ангела испуганным. По-настоящему испуганным.
Как сейчас.
— Это ты мне? — неприятным голосом осведомился певец.
Очертания его колыхнулись, взялись туманом по краям... отвердели снова. Смешные дела: никакой бабочки на носу у Ангела нет, а все равно чудится — сидит. На самой переносице. Растопырила цветную слюду крылышек, затопила весь мир половодьем красок. Это как же устрашиться надо, чтобы весь мир в глазах — цветной, яркий, а некий Одиссей, сын Лаэрта, в тех же глазах — наоборот.
Черное с белым.
— Ты видишь рядом еще одного Ангела?
— А ты? Видишь?!
Аэд затравленно огляделся. Несколько человек повернули головы в их сторону. «Давай еще! Про баб!» — Красавчик-афинянин вдруг осекся. Мотнул головой, будто докучливую муху отгонял... снова вперился в Одиссея с певцом...
Когда Ангел кинулся бежать, рыжий не стал его останавливать.
Рядом, опираясь на копье, стоял Старик. Глаза Старика блестели зорко и с необычным для него интересом — как перед этим у самого Одиссея.
...Война для меня — в первую очередь люди. И во вторую — тоже. Не оружие, кони, деревья, башни города: люди. Остальное проходит краем, не привлекая внимания; не задевая души. Война вытаскивает наружу подлинное естество. Благородство или подлость, отвагу или трусость: умножая втрое. Вдесятеро. Естество, когда оно снаружи, дурно пахнет; особенно — подлинное. Да, люди. Наверное, потому сейчас вокруг меня полным-полно теней. Словно Одиссей, сын Лаэрта, в одиночестве стоит под тысячами, мириадами солнц, на смутной дороге. Знай я заранее...
А что толку?
Утро ворвалось в шатер криками чаек, ленивой, беззлобной руганью соседей по лагерю, отдаленным шумом прибоя. Говорите, конец перемирию?! Ждет поле брани, говорите?! — и нечего галдеть спозаранок: троянцы вон тоже не очень-то спешат за стены.
Десятый сон досматривают.
Если честно, воевать хотелось еще меньше, чем вылезать из-под нагретого за ночь одеяла. Детская греза: нет под одеялом войн-битв, бед-напастей, главное, носа наружу не казать. А уж из шатра соваться... Только где оно, милое детство? Сунулся. И первое, что увидел: добрых три, если не четыре эскадры отчаливают от берега. Последние остатки дремы мигом выдуло из головы: уходят! Кто допустил?!
И сразу, отчаянным ребячьим взвизгом: клятва! Моя клятва!
«...клянусь всем, что мне дорого: не позволить ахейцам уйти из-под стен Трои до конца! До самого конца, каким бы он ни был!..»
К счастью, Эврилох попался мне раньше, чем Диомед, в ставку которого я мчался — не разбирая дороги, полуголый, провожаемый сочувственными взглядами: небось хитроумие в башку треснуло!
— Радуйся, басилей! Ты куда?
Вцепился я в земляка, будто утопающий — в обломок мачты. Не отодрать. Сорванным дыханием, кровью сердца в ответ:
— ...суда уходят! Люди уходят!..
— Ну?
— Что «ну»?! Бежим к Диомеду!
— Так это... — а он все моргает и пялится на меня искоса, как Персей на Горгону Медузу. — Их Диомед и отправил.
— Кого «их»?! Куда отправил?!
— Лигерона с мирмидонцами. Гульнуть вдоль побережья, союзничков троянских тряхнуть. Провиантом запасутся — и обратно. Мы-то скоро зубы на полку...
Приятель по детским играм рассказывал не торопясь. С расстановкой, со знанием дела, смакуя каждое слово. Вот кто был рожден воевать под Троей. Вот кому здесь нравилось. Нравились байки о подвигах, блеск меди и бронзы, грубые солдатские шутки. Нравилось удачное начало войны: ведь высадились, несмотря ни на что?! Ну, не взяли город с лету: еще лучше! Повоюем всласть — иначе как он, веселый Эврилох, убьет обещанную тысячу врагов и стяжает себе вечную славу? За один-то день замахаешься столько народу укладывать... А сейчас ему доставляло искреннее удовольствие просвещать своего басилея: ведь он, проворный Эврилох, уже все-все узнать успел — кто отплывает? куда? зачем?! — а друг-басилей, вишь, почивать изволят.