Человек космоса - Страница 2


К оглавлению

2

Медное жало вопросительно уставилось на красавчика-Антиноя: ты понял? не понял? жаль...

— ...надо очень, очень любить свою жену... своего сына...

Мне понравилось убивать. К чему лгать самому себе? — Понравилось. Я плохо помню, как это происходило; вернее, я вовсе ничего не помню. Но главное осталось: удовольствие. На войне убивают иначе. По-человечески. В спину, исподтишка; как получится. А вчера я убивал, как бог. У себя дома. Смеясь. «Радуйся!» — приветствовали родные стены, мерцая копотью; «Радуйся!» — приветствовала чужая смерть. Я радовался. Дом и бойня слились воедино, перепутались, словно два локона на одной подушке: рыжий и... рыжий. Мой спутник! друг детства! мой буян Эврилох, мечтавший о заветной тысяче и пошедший на корм лупоглазым рыбам — ты бы оценил. Жаль, не дожил. И нечего пялиться из дальнего угла, обиженно дергая щекой.

Вокруг меня — царство мертвых. Я в Аиде.

Тени смутной толпой бродят по террасе. Ждут. Вон тщеславный забияка Агамемнон, надгробный памятник державе Пелопидов от эфиопов до гипербореев. Голый, только что из ванной; шея рассечена секирой до ключицы. Вон малыш Лигерон: пузырится черной, ядовитой кровью. Как и Парис-троянец: в смерти Не-Вскормленный-Грудыо и Петух Мужей сделались похожи больше, чем близнецы. Вон Аякс-Большой: меч смешно торчит из подмышки. Мама. Отвернись, мама! Пожалуйста... Ладно, я отвернусь вместо тебя. Измочаленный Паламед лежит грудой падали; чудом сохранилась кисть правой руки. Блеск перстней режет глаза. Рядом тихо плачет Эней Анхизид. Он всегда плачет: в бою, на пиру, при смерти. Сколько помню, всегда.

Мы звали его — Дакриостат.

Плакса.

Мне больно вспоминать. Их несуразно много вокруг — теней. Ждущих. Жаждущих. Грядущим аэдам, этим ангелам-пройдохам, придется тяжко: слушатели не запомнят даже половины имен. Слушатели будут браниться. Вместо ломтя свинины швырнут черствую корку. Запутаются в нити чужой жизни, в нитях, в клубке, в паутине, сетях, тенетах...

Меня это беспокоит?

Ни капельки.

Черная овца моей памяти блеет в испуге, предчувствуя ласку бронзы. Был корабль, стала — овца. Было море, острова, ветер и небо — теперь овца. Жертва. Скоро отворятся жилы, и воспоминания густой струей брызнут наружу. Жизнь за память. Я буду поить вас, друзья мои, враги мои, я буду гнать одних и привечать других, по своему выбору поднося чашу со странным, чудовищным, умопомрачительным напитком: кровью памяти Одиссея. Хитреца Одиссея. Героя Одиссея. Ах да, я уже говорил...

Чтобы вернуться, я должен был уйти.

Теперь, чтобы вернуться, мне надо вернуться.

— Боги, за что караете ?

Раньше так взывали чуть слышно, подразумевая меня. Скоро будут взывать громко, опять-таки подразумевая меня. Раньше — это значит давно, когда мир был большим, а я маленьким. Мир, собственно, и тогда был мал. Итака — вот и весь тебе мир, окруженный кипящим пределом моря. Но для рыжего сорванца ничего большего не представлялось. Скоро — это значит близко, на пороге, когда мир станет маленьким, а я большим.

Сейчас — это значит сейчас. Между «раньше» и «скоро».

Между движущимися скалами Симплегадами.

Вот-вот сомкнутся.

— Дядя Одиссей, мне надоело играть, — говорил малыш Лигерон, прежде чем отречься от гнева и надеть новый доспех. — Я устал, дядя Одиссей. Я боюсь, что выиграю.

— Не бойся, — отвечал я.

— Дядя Одиссей, мне надоело играть, — он повторяет это вновь и вновь, тенью отступая в седую мглу, едва я подымаю на него взгляд. — Здесь скучно. Это плохая игра. Можно, я поиграю во что-нибудь другое? Например, буду пахарем? Или рыбаком?

— Поиграй в царя мертвецов, — отвечаю я. Зная, что это жестоко, но не в силах поступить иначе.

— Ладно. Только недолго, хорошо?

— Хорошо.

Навсегда — это ведь недолго, правда?

Вчера они клялись, что воздвигнут храм Одиссея Возвращающегося. Я испугался. Я не знал, что делать. Я и сейчас не знаю.

Пока еще не знаю.

Я вижу его, этот храм. Пустынный, каменистый распадок, и среди щебня — алтарь, с которого ползут змеи. Одинокий алтарь; многие змеи. Свиваются в клубки, остро пахнущие мускусом, визгливо шипят, переплетают гибкие тела. Трепещут раздвоенными язычками. И после каждого моления змей становится больше. Хватит на сотни жезлов-кадуцеев. Какой бы храм ни воздвигли, на самом деле он будет таким. Папа, ты говорил, что гранатовую яблоньку из земель хабирру надо укреплять таинственным змием...

Не мной ли?

— У тебя хорошая жена, — ворчал носатый зазнайка Агамемнон, недовольный ласками очередной пленницы. — Моя стерва, дай ей волю... А у тебя — хорошая. Ты всегда умел устраиваться.

— Поэтому я здесь, — соглашался я. — Моя жена там, а я здесь. Устроился.

Агамемнон раздраженно глядел на меня, ища подвох. _ Тебя ждут. — Помню, голос его вдруг перестал быть брюзгливым. И лицо изменилось. Резче обозначились мешки под глазами, даже знаменитый нос перестал торчать стенобитный тараном. — Тебе есть, куда возвращаться. Хитрюга, ты и здесь устроился: тебя ждут. А я уже и не знаю, зачем пришел под Трою.

— За победой, — напоминал я.

— Победа... — Агамемнон повторил это слово, словно забыв, что оно означает. — Моя стерва... а у тебя — иначе.

Я до сих пор плохо понимаю, что он хотел сказать.

Иногда кажется: мы все погибли под Троей. Все. Победители, кто на обратном пути утонул близ Эвбеи, обманувшись Каферейскими лже-огнями, или пошел на дно под угрюмым Теносом. Братья по оружию, в запале позабывшие, что войне конец, — и павшие от братской руки. Смертные, неся смерть во все пределы, куда бы ни двинулись.

И Глубокоуважаемые, чья западня оказалась столь вместительна, что в ней хватило места и для добычи, и для ловца.

2