Человек космоса - Страница 112


К оглавлению

112

Я еще немного постоял под дверью и пошел прочь.

%%%

Отсюда, с террасы, есть вторая дверь, ведущая в та-лам. Я знаю: она не заперта. Но за всю ночь я так и не решился. Вокруг перил сгущается туман, и предрассветный ветер кашляет, тщетно пытаясь развеять его. Седые пряди клубятся, пенятся, в них проступают, чтобы сразу раствориться, странно знакомые тени, слышатся голоса и отдаленное пение. Мы вдвоем на террасе. Я и мой Старик. Все остальные покинули нас: живые и мертвые. Мы наедине с туманом. Дыхание Океана, подступившего к горлу. Это моя ночь. Я успел. Пережил, ощутил, увидел заново все, что должен был пережить, ощутить и увидеть. Багровое отчаяние в последний раз опалило душу. Но рыжий закат, захлебываясь сединой ночного тумана, всякий раз смеется над землей и небом в предчувствии неизбежного рассвета: «Я вернусь!»

Допиваю остатки. Пустой кувшин летит за перила. Киваю Старику: пошли.

Я увидел, услышал и почувствовал.

Время делать.

Ступени лестницы певуче вскрикнули под тяжелыми шагами.

ИТАКА. сад Лаэрта Аркесиада, цветник асфоделей между гранатом из земель xaбирру и яблоней Гесперид (Эксод)

Когда-нибудь придется возвращаться...

Назад. Домой. К родному очагу.

И ляжет путь мой через этот город.

Дай Бог тогда, чтоб не было со мной

Двуострого меча, поскольку город

Обычно начинается для тех,

Кто в нем живет, с центральных площадей

И башен.

А для странника — с окраин.

И. Бродский

Крылья за спиной. Белые, пушистые.

Седая память повисла на плечах.

Кажется: только взмахни, и полетишь. Не хочу. Не буду. Не кажется. Горбатой тенью я бреду по отцовскому саду, вновь сбежав сюда с ночной террасы, и клочья тумана срываются с моих крыльев. Виснут на кустах, на ветках яблонь и олив. Гроздья цветов-самозванцев: весна! Весна... Путаются в бурьяне. Прежде чем исчезнуть, плетут небылицы. Я хочу, чтобы все случилось просто, очень просто, а они бунтуют. Прикидываются облаками, делая из меня потешный Олимп: корни на земле, вершина в косматой белизне.

Издеваются.

Глупый, шепчет туман. Радуйся, шепчет туман. Между тобой и твоими близкими — пропасть. Лучшая из пропастей: навеки. Вы друг для друга — отныне лишь зыбкие фигуры в дымке. На том краю. Небо и земля разошлись. Приданое возвращено. Это победа. Ты победил.

Отчего ты не хочешь радоваться? — удивленно спрашивает туман.

По бедру хлопает котомка, набитая камнями. Бесформенными, ноздреватыми. Знакомыми, только эти поменьше. Тяжесть котомки успокаивает. Мешает взмахнуть — и полететь. Мешает радоваться победе-паучихе. Я собрал камни по дороге, нагибаясь и подымая прямо из-под ног; глину накопаю здесь, а воды полно в пруду с лотосами. Хорошей воды: живой. «Ты безумен? — трепеща, спрашивают крылья за спиной. — Зачем камни? Глина? Вода?! Если есть мы?!» Да, я безумен. Это прекрасно: быть безумцем. Куда лучше туманных, лживых крыльев, зовущих кинуться в чудо-пропасть между небом и землей.

Океан смыкается вокруг Итаки.

Океан смыкается вокруг меня.

Вот и пруд.

Миску для воды я прихватил заранее. Щербатую, с острым обломком края — воды мне нужно мало, зато такой миской удобнее копать глину. Копаю. Желто-коричневые пласты легко отслаиваются, от них пахнет сыростью и покоем. В котомке ждут камни. Тихо, насмешливо. Улыбаюсь в ответ. Дождевой червяк спешит уползти прочь, извиваясь кольчатым телом; жду, стараясь не зацепить его керамическим лезвием. Пусть успеет. Пусть вернется домой. Если хочется доброго знамения, надо ли высматривать над головой орла или молнию? — вполне сгодится дождевой червь.

Ага, исчез в траве.

На этом месте, двадцать лет назад, если мерить время мной, Одиссеем, сыном Лаэрта, я построил первый в своей жизни кенотаф. Из камешков. Маленький. Не больше локтя в длину и в две детские ладони высотой. Здесь построю и последний: правда, он окажется чуть больше, чуть длиннее. Слишком символично, чтобы не позволить себе мимолетную усмешку. Здесь рыжий мальчишка отпел неприкаянную тень: бородача-воина в мятом доспехе, без шлема и меча. С какой войны вернулся ты, воин? Я, знаешь ли, с Троянской. Если не знаешь, спроси там, у себя, во мгле Эреба: тебе расскажут. Хлебнут жертвенной крови, почешут в затылке и расскажут.

Хватило бы крови.

А воспоминаний хватит надолго.

Калидонский затворник по имени Геракл однажды пригрозил убить меня, если я еще раз окажу ему подобную услугу. Хорошо. Я окажу ее себе. В конце концов, рыжих безумцев хватает не на всех желающих; мне, например, не хватило. Обойдусь. Мой Старик, ты тихо присел на корточки рядом и киваешь в такт движениям миски. Молчи. Молчи, пожалуйста. Оставайся самим собой, вопросом без ответа: тогда мне будет легче.

Я бы попросил тебя натаскать воды, но я должен сделать это сам.

Просто посиди со мной.

Ведь это очень просто, да?

Вода. Камни. Глина. Сухие веточки: без них не соорудить крыши. Я не очень стараюсь — великих гробниц заслуживают великие люди. Мне сойдет и так. Вода, глина, камешки. Не умеющий понимать, я даже не пытаюсь: вижу, чувствую и делаю. Зачем? Чего хочу? К чему стремлюсь?! Вопросы толпятся кругом, их ноги в росе, их лица в тумане. Они хотят ответа, они самозабвенно ищут смерти, а находят лишь улыбку и руки, испачканные в мокрой глине.

Это все.

Кенотаф готов.

Пустая гробница для Одиссея, сына Лаэрта. Кенотафы строят, чтобы зануды-дядьки, ушедшие на войну, сумели обрести покой. Я уходил на войну. Я хочу покоя.

Я хочу вернуться, даже если путь домой лежит через царство мертвых.

У входа в кенотаф кладу желтый венчик лотоса. Пускай. Протягиваю руку не глядя, наугад. Вот он, лук. Мой лук. Ты ни в чем не виноват, старый товарищ. Просто мы оба заблудились в тумане. Ты и жизнь — одно. Ты и жизнь... Древко сухо хрустит, ломаясь об колено; хруст мимолетной болью отдается в спине. Молча смотрю на обломки, прежде чем спрятать их в кенотаф.

112