— ...надо очень, очень любить свою жену... своего сына... отца...
Двенадцать колец: насквозь.
Это просто.
Это очень просто.
Одиссей хотел опустить лук. Я вернулся. Я вернулся по-настоящему. Я дома. Но пальцы прикипели к костяным накладкам. Не надо, взмолился рыжий, сам не зная — кому. Наверное, себе. Пожалуйста, не надо. Я устал. Я хочу спать. В своем доме, на своей кровати. Со своей женой. Пусть все закончится. Белые губы тряслись, беззвучно шепча странные, заслуживающие презрения слова, и лицо загоралось светом, чье имя опасно произносить вслух.
«Понять — значит, возненавидеть», — еще успел подумать рыжий, прежде чем утонуть в огне.
...Спасибо тебе, Сребролукий. Мне не пришлось стрелять в тебя у стен Трои: благодарю. Я объявляю тебе анафему! Когда все закончится, я принесу жертву Аполлону Разумному. Великую жертву! Гекатомбу...
Я был Зевсом-Жестоким, бичуя перунами вольных титанов, посягнувших на мой Олимп.
Я был Аполлоном, Открывающим Двери, и Артемидой-Охотницей, расстреливая детей фиванки Ниобы, ибо фи-ванка святотатственно оказалась плодовитей нашей матери.
Я был Дионисом-Дваждырожденным, карая фракийца Ликурга за гордыню, а дочерей орхоменского басилея Миния — за насмешки; я был совой, и оливой и крепостью, обтягивая свой щит кожей убитого гиганта и водружая поверх смертоносный лик Медузы.
Я был Черной Афродитой, обрушась на упрямца Нарцисса и Ипполита-афинянина за то, что мне было отказано в жертвенной доле их любви; Колебатель Земли, я разверзал твердь под дерзкими пророками, и, Гермий-Килленец, серпом из адаманта я отсекал голову звездному титану Аргусу Золотые Ресницы.
Я был... я был кем угодно, перестав быть самим собой. И золотой лук пел в моих руках, забыв, что он и жизнь — одно.
...А еще он может из хозяина раба сделать...
Легко снять с себя вину. Это не я. Это лук. Боги. Случай. Судьба. Она сильнее всех.
Жаль, у меня плохо получается: врать.
Это я.
Одиссей, сын Лаэрта.
Зеленая звезда бледнеет. Вот-вот растает льдинкой на жаре: ее время вышло. Скоро рассвет. И мое время тоже подходит к концу. Как кислое вино в кувшине: булькает на самом донышке. Чернота неба на востоке болезненно редеет, край купола становится грязно-серым; вскоре он застесняется, порозовеет, затем вспыхнет ослепительным золотом, впуская в мир сияние Гелиоса...
Рассвет медлит, но я чувствую его острое дыхание на своем лице. Осталось совсем немного. Нам с рассветом: самую малость. Я уже рядом, на пороге, я иду, спешу...
Почему-то это кажется очень важным: вернуться до рассвета.
Иначе будет поздно.
Мне надо торопиться.
...Любимый Диомедов клич «Бей вождей!» двуголо-сьем сливался с моим «Бей рабов!.», превращаясь в смутную дорогу, упавшую под ноги, чтобы там, в туманной дали, продлиться кощунственной ересью, вовсе потерять изначальный смысл, приобретя взамен...
Нет.
Это лучше оставить в покое. Забыть.
Остров Заката
Манит покоем,
Ручьями плещет.
Не пей, о странник,
Из тех ручьев.
Покой опасен,
Покой обманчив,
Покой-покойным.
Ты жив, мой странник,
Спеши уйти...
Я не помнил, что творилось в мегароне. Ничего. Очнулся снаружи, посреди двора. Возле резного, золоченого конуса из ясеня, посвященного Аполлону Дорожному. Что я тут делаю? Откуда на мне взялся сверкающий до-спех? Когда я успел...
Эй, вы: почему вы все на меня так смотрите? И почему, срывая глотку, я выкрикиваю полузабытый гимн гребцов, словно Одиссей, сын Лаэрта, еще в пути?!
Остров Восхода
Манит лавиной,
Прельщает бурей.
Беги, о странник,
Не жди обвала!..
В левой руке я до сих пор сжимал лук, а по бедру хлопал кожаный колчан. Рядом возник мой сын. Весь в крови:
лицо, руки, нарядный хитон, надетый по случаю праздника, бронзовое лезвие меча... Это не его кровь. Это кровь, пролитая им. Телемах был счастлив. Светился от радости; смотрел на меня, как на живого бога, пытался что-то рассказать восторженной скороговоркой — но я не слышал слов.
Я смотрел на свой лук. Долго. Очень долго. Потом разжал пальцы, отбрасывая его прочь, как отбрасывают ядовитую гадину, — и лук послушно исчез. Кажется, никто даже не обратил на это внимания. Колчан, оказавшийся битком набитым стрелами, я просто зашвырнул в угол двора. Одновременно с падением колчана на меня обрушились звуки, голоса, беспокойные выкрики. Я замотал головой и едва не оглох, когда над сумятицей взвился отчаянный вопль:
— Это не мой муж! Это бог, принявший облик Одиссея! Прочь!..
Пенелопа стояла на балконе. Как и другие, смотрела на меня. Но, перехватив мой ответный взгляд, вихрем сорвалась с места. Скрылась в гинекее.
Я смотрел ей вслед еще дольше, чем разглядывал лук.
Наконец разлепил спекшиеся губы. Не зная заранее какие слова слетят с них.
— Они все мертвы?
Вопрос таил в сердцевине ответ-убийцу. И убийца не замедлил прийти:
— Все.
Ноги отказались держать меня.
Жизнь человека
Посередине,
На тонкой нити
Между покоем и ураганом...
Вторично я очнулся в волнах Океана. Потоки ледяной воды хлестали по лицу, и сперва подумалось невпопад: я ведь почти вернулся! Почти! Там, на гиппагоге, в тумане, они же узнали меня! Аргус, Эвмей, Филойтий, мой сын... Несмотря на мои двадцать четыре года, признали в явившемся спасителе Одиссея, сына Лаэрта! Пускай сын никогда не видел отца, и для мальчика я был ожившей сказкой, героем, богом — но остальные?!
В седой пелене, под мерный плеск океанских волн, на какой-то миг я действительно вернулся. По-настоящему. Взаправду. Быть может, ступи я на Итаку открыто, не прячась под дурацкой личиной из шляпы, этолийского выговора и трижды разумного желания осмотреться, все случилось бы по-другому? Кто знает. Поздно сожалеть об утраченных возможностях. Поздно терзаться. Но может быть, еще не поздно вернуться? Очередная волна ударила в лицо, вынудив закашляться. Я открыл глаза. Они были здесь, рядом, вокруг: Телемах, обеспокоенный филакиец, дамат Ментор, нянюшка, рябой Эвмей — и к нам спешил коровник Филойтий с очередным кувшином в руках, расплескивая на бегу колодезную воду.