— В шамую шередку, штранничек!.. Я в Алижии с шамим Калхантищемпровидцем... он тоже: воробушки — шваль-птицы! Пакошть, шушера!..
— Ладно! — не сдавался приставала. — Вон тебе сокол! Да вон, вон... голубя жрет! Он чего пророчит? Кто итакийскую басилевию под себя возьмет?!
Ответить было просто.
Очень просто.
— Пока жив хоть один мужчина из рода Аркесия-Островитянина, не бывать на Итаке иным владыкам!
%%%
— Двусмысленно пророчишь, гость... — буркнул Ментор, отходя в сторону. И добавил что-то еще. Одиссей не расслышал: что именно?
Вокруг уже горланили, требуя новых предсказаний.
В том, что Пирей держал язык за зубами, я был уверен. Но тем не менее принеся утром воду для омовения, молоденькая рабыня смотрела на меня такими глазами, будто перед ней явились Персей-Горгоноубийца и убитая им Медуза в одном лице! Позже, за завтраком, я опять ловил на себе мимолетные касания чужих взглядов. Вчерашние «пророчества» сказываются? Кем они меня считают? Калхантом? Вторым Тиресием? Богом, явившимся под личиной?!
Последнее предположение кололось сухими шипами. Или все-таки догадались? Кто-то узнал меня и... Нет. Они слепы. Об этом сухо шептала песчаная осыпь скуки, и ей вторил плеск моря любви, готового распахнуться во всю ширь; об этом молчал, улыбаясь, ребенок у далекого предела, наверное успевший изрядно повзрослеть за минувшие годы. Никто меня не узнал. Даже Ментор. Хотя я не очень-то прятался: шляпа, борода да этолийский выговор — тоже мне личина! Но вот сидит за столом напротив меня Клитий, отец Пирея, — и в упор не узнает! А ведь были знакомы... однажды я дал ему заем на постройку грузового «быка». Как в детской игре, когда с завязанными глазами ощупываешь пойманного сверстника: Клитий, я тебя узнал! А ты меня? Поймай! Ощупай! Нет. Косится с уважением, даже с опаской, но совсем не так, как смотрел бы на вернувшегося Одиссея Лаэртида. Так смотрят на заморскую диковину. На славного прорицателя Феоклимена так смотрят.
А на вернувшегося сына Лаэрта смотрят иначе. Ладно. Ты сам хотел, рыжий, до поры скрыть от людей: кто ты. Вот и скрываешь. Не узнают — и хорошо. В конце концов, двадцать лет... Все было правильно, все шло, как я хотел, но от подобных мыслей в душе оставался скверный осадок, а во рту — горечь, не смываемая самым сладким на свете вином.
Позже, благодаря Клития за гостеприимство, я долго медлил на пороге.
Боюсь идти к себе домой. Боюсь...
Память ты, моя память... — Ты убьешь их всех, папа? Прямо сейчас? Я остановился, споткнувшись об эти слова. Об устремленный на меня взгляд взрослого сына: восторг и ожи— дание. Наверное, в четырнадцать я был таким же. Жажда подвигов. Готовность сражаться и убивать. Полное отсутствие представлений: как неприглядно выглядит смерть в действительности. А ему все-таки не четырнадцать — двадцать один. И смерти в глаза смотрел: вчера. Своей собственной. Чужой. Всякой. Не насмотрелся, выходит? Жаль его разочаровывать...
— Не знаю, Телемах. Сперва я хочу увидеть все собственными глазами. Недостойно прямо с порога умываться кровью. Смерть — лишь одно наказание из ряда возможных.
Мудрые речи. Правильные. Достойные блудного отца. Аэд-невидимка, ты бы отдал левую руку за право записать. Когда мне надо, я могу быть очень убедительным.
Но — убеждать таким образом собственного сына?! Не хочу. Не буду.
И что в итоге?
— Они заслуживают смерти, папа! — О, этот праведный гнев в глазах, эта дрожь в голосе. — Ты ведь сам знаешь: они хотели убить меня! Моих друзей!.. Они дедушку взаперти держат, под стражей! Маме проходу не дают...
Разочарование пополам с обидой. Гремучая смесь. Дй перечисленного хватит, чтобы десять раз казнить мерзавцев самой страшной казнью! Неожиданно мой сын улыбнулся. Лицо его озарилось тайным светом, словно Телемах что-то решил или понял.
— Прости, папа! Конечно, все будет так, как ты захо— чешь. Знаешь, утром я видел маму... Я велел ей надеть се-.тодня праздничный наряд. И пообещать богам гекатомбу, если они помогут нам истребить хлебоедов. Но раз ты хочешь сперва увидеть...
Он велел. Он, значит, велел. А ладонь любовно поглаживает рукоять меча, висящего на поясе. Пройдя обряд пострижения, мальчик получил право носить оружие. Носить, обнажать, пускать в ход. Сбылась тайная мечта: вернулся отец, великий герой, сокрушитель Трои, вернулся во главе целой флотилии! Так неужели не пришло время для мести и подвигов?! Лицо Телемаха светилось, и я в священном ужасе смотрел на это знакомое-чужое лицо, на этот свет, боясь произнести запретное имя.
Так вот ты какая, ненависть...
Я не стану с тобой спорить, сын мой.
Хватит крови. Навоевались.
Уже на подходах к дому Телемах с тихой деловитостыо сообщил:
— Вчера вечером этот твой до нас добрался... Филакиец. Сказал: все в порядке. Заставы подавлены. В море, на берегу. Сегодня к тебе собирался, вместе с пастухами. На всякий случай. Ты там поосторожней, папа. Этим хлебоедам всякое в голову стукнуть может. Особенно когда пьяные. А они почти всегда пьяные.
— Думаешь, сыну Лаэрта следует опасаться пьяниц? — Я поднял бровь, чувствуя себя лицедеем на котурнах, запертым в темнице отведенной роли. Ответом был просиявший взгляд Телемаха. Ну конечно! Как он мог забыть?! Разве богоравный отец, вернувшийся с Запада, откуда не возвращаются, способен бояться ничтожных пьяниц?! Позор, мальчишка! Твой папа вообще никого не боится!
А я подумал... впрочем, неважно, что именно я подумал. Последней мыслью было: «Жаль». И горечь усмешки. Будем надеяться, это поправимо. Будем надеяться...
Молодой отец со взрослым сыном вошли во двор.